Тут ничего нету

Сюда выводятся комментарии

Сюда выводятся даилоговые окна

About company (eng)
Поиск Карта сайта Обратная связь Зарегистрироваться Войти

Пресса о нас

Александр Марков: «Каждая настоящая книга для меня – метанойя, перемена ума»

В 2017 году издательство «РИПОЛ-классик», специализирующееся вообще-то по преимуществу на художественной литературе, начало выпускать – даже не серию, а целую совокупность серий классических философских, искусствоведческих, критических текстов: «PHILO-SOPHIA», «TΗEO-LOGOS» «Искусство и действительность»… Многие из вошедших в эти серии книг сопровождаются предисловиями и комментариями профессора РГГУ и ВлГУ, ведущего научного сотрудника МГУ имени М.В. Ломоносова, доктора филологических наук Александра Маркова, притом некоторые из иноязычных текстов представлены здесь в его переводах, включая, например, предложенный Марковым новый перевод «Метафизики» Аристотеля. Диапазон откомментированных и заново переведённых им авторов столь широк в самых разных отношениях – от времени жизни до рода занятий, что поневоле напрашивается предположение о стоящей за этим интеллектуальным предприятием цельной программе, об общем направлении комментаторской мысли, видящей во всех этих авторах нечто общее или задающей им всем некоторые общие вопросы. Стремясь это выяснить, Ольга Балла-Гертман задала несколько важных вопросов и самому профессору Маркову.

Ольга Балла-Гертман: Александр Викторович, по какому принципу вы выбираете авторов новых серий «РИПОЛ-классика», к которым пишете предисловия?

Александр Марков: Предисловие  необходимая часть любого серийного издания: оно обосновывает не просто наличие книги в серии, но и её способность там оставаться. Без предисловия серийность книги выглядит как «упаковка», а предисловие указывает, почему, обратившись к этой книге даже через много лет, мы будем её ассоциировать с серией.

В издательстве «РИПОЛ-классик» я занимаюсь не только предисловиями: избранное Велимира Хлебникова, «Условности» Михаила Кузмина, «Поэзия как волшебство» Константина Бальмонта, избранные статьи Блока выходят с моими комментариями, реконструирующими систему мысли этих поэтов. 
Для нас сейчас не вполне ясны обстоятельства, при которых наши поэты становились критиками. В русской литературе, начиная с Тредиаковского, поэты становились критиками от отчаяния: нужно было объяснить необычные для публики формальные и содержательные решения, при этом отстояв и ценность поэтического занятия среди других занятий. Это не критика, работающая внутри литературного сообщества, а скорее апологетика. Тогда как в начале ХХ века развивается эссеистическая критика, объясняющая публике не только значение поэзии, но и специфику опыта каждого отдельного поэта. Это означало бурное развитие выразительности критической прозы, с обилием метафор и нестандартных ходов мысли, и всё это надо объяснять современному читателю – чтобы эта критическая традиция вновь стала фактом нашей литературной жизни.

Предисловия советского времени объясняли произведения простыми словами и встраивали их в готовую рамку: например, соотносили автора с «реализмом». Скажем, очень компетентное предисловие Н. Г. Елиной к «Новой жизни» Данте (1965) стремилось найти в этом произведении черты будущего психологического реализма. В советских предисловиях пересказ преобладал над проблематизацией. Я же, когда пишу предисловие к той же «Новой жизни», обращаю внимание на другое: на авантюры Данте, который применяет достижения богословия и куртуазной поэзии в работе над ситуацией собственной внутренней жизни и одновременно, вглядываясь внутрь себя, создает нормативный текст философии любви. 

В предисловии нужно объяснить, как стали возможны такие авантюры, как вдохновение стало культурной программой. 

А для этого нужно обратиться к правилам толкования Библии, где как раз вдохновение свыше отождествлялось с законом веры. Так, уровень за уровнем, мы понимаем, как устроен сложный текст прошлого. Советское предисловие могло провозгласить великое культурное значение книги, но оно не могло сказать, как к ней приступить, как открыть книгу сразу на смысле, а не на классовых закономерностях или литературном мастерстве.

О. Б.-Г.: Правильно ли я понимаю, что предисловие к разного рода классикам (или не только к классикам?), переинтерпретация их в этих предисловиях для вас  самостоятельный и самоценный жанр с собственным цельным замыслом и умыслом?

А. М.: Противопоставление служебных и самостоятельных текстов столь же ложно исторически, как и противопоставление изящного и декоративно-прикладного искусства: старые мастера изготавливали живописные произведения как вещи быта, а ювелирные изделия производили больший эффект, чем письмо красками. Нынешние представления об изящном искусстве и о самодостаточных классических произведениях, для которых предисловия могут быть разве что рамой, – наследие кантовского понимания «возвышенного» как эффекта созерцания, который не могут дать прикладные вещи, поскольку мы их рассматриваем и используем, а не созерцаем. Но для понимания явлений более отдалённых эпох кантовская модель будет искажением материала. 

Предисловия и комментарии от античности до эпохи Просвещения – это самостоятельные явления, часто творческие и инновативные: скажем, в античности в качестве предисловий могли выступать эпиграммы или мифопоэтические биографии, а в средние века комментарии могли оформляться в виде рисунков, фигурных изображений из слов. Любование этими служебными жанрами было не меньшим, а большим, чем любование той классикой, которой они служат, – классика воспитывала чувства и давала простые наставления, а предисловия и комментарии позволяли творчески развернуть любую мысль. 

Другое дело, что никто из комментаторов не дерзнул бы соревноваться с умом философа или с невероятными образами великого поэта, никто не стал бы писать комментарий алкеевой строфой или в виде сократического диалога – все эти признаки богоподобия (способность бога создавать прежде не бывшее: алкеевой строфы до Алкея не было, как и сократического диалога до Сократа) было бы неосмотрительно приписывать каждому комментатору. Я как комментатор хочу именно понять божественный ум комментируемого автора, способность его творить миры, а не пояснять за него то, что само уже раскрывает себя в тайне замысла. Такое прояснение губит жизнь мысли.

О. Б.-Г.: Видите ли вы в таком случае себя возрождающим здесь-и-сейчас жанр предисловия как особой формы мысли? Есть ли у вас единомышленники и соратники в сегодняшней (и недавней) русской культуре, – кого вы могли бы назвать как делавших сопоставимую по смыслу работу? Сергея Аверинцева, Александра В. Михайлова…?

А. М.: Я не чувствую себя в силах возродить целый жанр; хотя, конечно, названные вами исследователи для меня остаются образцом внимательнейших читателей. Мотивация работы в моём случае была отрицательной: привычные способы работы с текстами казались мне обесценивающими. Помню, какой ужас меня охватывал на разрыве между университетской аудиторией и книжным развалом перед ней: в продаже книги, противящиеся обесцениванию, от Плотина до Деррида, на которые я и тратил стипендию, а на лекции – чтение по устаревшим конспектам, которое обесценивает разом все, что написано в книгах. В молодости я был суров: для меня кто не прочел «Идеи» Гуссерля и не понял их от доски до доски – не собеседник. Сейчас я стал мягче и просто вручаю ключи к тем же «Идеям» в опыте искусства и быта. С обесцениванием, выдающим себя за научную строгость, я постоянно сталкиваюсь: «Тут нет никакого серьёзного смысла, это просто жанровая условность». Своей задачей я вижу не предать то, что я тогда вычитал в Плотине и Николае Кузанском, Гуссерле и Деррида, не предать эту счастливую отмену обесценивания, эту неотменимость вдруг открывшегося смысла. «И вдруг пахнуло выпиской / Из тысячи больниц.»

О.Б.-Г.:  Ну и, конечно, мне хотелось бы понять – выявляя черты этого вашего персонального проекта (это ведь он?) – что объединяет всех ваших героев? Диапазон ведь широчайший. Аристотель, Кузмин, Бальмонт, Хлебников… – это же не исчерпывающий список? Кто уже выговорен вами в этих предисловиях и кто уже запланирован? Что бы вы назвали генеральными направлениями вашего внимания, каковы те вопросы, на которые вы сами себе таким образом отвечаете или которые хотя бы перед собою ставите?

А. М.: Это предисловия к нескольким сериям, включая богословскую и историко-философскую. Для меня все мои герои, Боэций и Лейбниц, Петрарка и Рёскин, Лоренцо Валла и Бальтасар Грасиан, Иоанн Дамаскин и Вольтер (я написал за полгода 30 предисловий по 10-12 страниц каждое) объединены только одним: каждый из них знал, что они создали какой-то новый образ жизни, умение жить философски. Это для них было важнее любых достижений и побед. Философски жить – это не значит предаваться размышлению, это значит – жить так, как не жили прежде. В этом смысле «Битлз» жили философски, экологи живут философски и т.д. 

Я стараюсь узнать, что чувствует человек предшествующей эпохи, когда резко меняет свою жизнь, становится другим – и здесь всегда можно найти подсказки в текстах, так как само умение записать свое размышление –самая радикальная перемена ума, в которой видны и другие перемены ума.

О. Б.-Г.: Но тридцать предисловий за шесть месяцев?! Это же значит – по пять в месяц, больше одного в неделю? Как вы реально это успеваете, ведь там же гигантская подготовительная работа?

А. М.: Лекций за этот же период я прочитываю в несколько раз больше, на подготовку к ним уходит больше времени. Предисловие для меня – это что-то вроде написания портрета: важно схватить то, что отличает это лицо от других, а не то, что на других похоже. И здесь «первое решение всегда оказывается верным», потому что понять лицо можно только если сразу доброжелательно отнестись к нему. Из таких доброжелательных первых решений и складывается любое предисловие.

У меня хорошая память с молодости – и всякий раз, знакомясь с новыми явлениями культуры, я смотрел, как именно они соотносятся со старыми. Не в смысле типологии, а наоборот, в смысле борьбы: как новое приводит в движение все старое. Поэтому предисловие для меня – не обработка материала, а подытоживание опыта, что-то среднее между исповедью и рассказом друзьям за чаем. Исповедуешься же потому, что слишком хорошо понял свои грехи, равно как и рассказываешь за чаем, потому что знаешь, какой рассказ важен равно и для тебя, и для других.

О. Б.-Г.:  «Не так, как прежде» – это ведь не единственный признак философской жизни? (Иначе не растягиваем ли мы пределы философского до беспредельности?) Что ещё конкретного можно сказать об этой жизни, чтобы отличить её, скажем, от простой исторической изменчивости форм поведения?

А. М.: Признак философской жизни – вдумчивость, означающая не просто погружение в свою мысль, а умение на одной мысли поднять всю тяжесть своих эмоций. Это тактичность – не только в смысле осторожности, но в смысле почтения к чужому опыту. Это, наконец, влюблённость в мудрость, готовность даже совершать опрометчивые поступки, теряя голову, но чтобы мудрость тебе все равно улыбнулась.

О. Б.-Г.: И что же, это было у «Битлов»?!

А. М.: Конечно. Они вернули в песню созерцание происходящего прямо сейчас, почти как созерцание Философии у Боэция, не ограничиваясь наблюдением за происходящим. Созерцание – умение легко расставаться с готовыми наблюдениями, готовыми штампами. и радоваться самой способности звуков и слов быть. 

О. Б.-Г.: Кстати: «что-то вроде написания портрета: важно схватить то, что отличает это лицо от других…» – можно ли сказать, что это – разновидность художественной работы? 

А. М.: Разумеется: художественная работа – это не надстраивание второго этажа неточности над этажом точности; это, наоборот, умение непосредственно соприкоснуться с формой и материалом, минуя распределитель обобщений.

О. Б.-Г.:  Видите ли вы, соответственно, этот «предисловный» проект по преимуществу художественным, философским или исследовательским – или всем этим вместе?

А.М.: Я вижу его скорее проблемным: если такое предисловие позволяет иначе увидеть эпоху, до этого спрятанную за щитом готового слова «Ренессанс» или «барокко», увидеть инженерные конструкции и инженерные испытания эпохи, то задача уже выполнена.

О. Б.-Г.:  Это всё-таки больше похоже, по моему разумению, на исследование, хотя бы и художественными (допустим) средствами. 
Хотелось бы услышать пример открывающегося при таком видении нового видения эпохи: например, того же барокко или любого времени...

А. М.: Для большинства из нас барокко – это время избытка деталей и причудливых сочетаний, время театральное и сновидческое. И нам кажется, что науки – сами по себе, а чувственные переживания – сами по себе. Но на самом деле это же было время научной революции, возникновения множества новых наук, и причудливость была просто сложной лабораторией, в которой испытывались новые типы знания. Или, например, Просвещение для нас – это торжество разума над косными представлениями, но это же была и эпоха личного лидерства просветителей. Об этих предметах можно писать целые книги, но я просто указываю, как эпоха взламывает саму себя, обнажая собственные конструкции и проверяя на прочность созидающие её образы и понятия.

О. Б.-Г.:  Какие герои, которые помогли вам это увидеть, у вас были из этих времён?

А. М.: Для каждой эпохи можно найти своего героя: для барокко – Грасиана и Лейбница, для Просвещения – Вольтера. Важен не столько их ум, сколько умение создавать институты на каждом шагу, быть и академией, и университетом, и издательством, и театром, и трибуной, оставаясь человеком. Вот я и начинаю любое предисловие с выяснения для себя того, кем мой герой был, а кем – не был.

О. Б.-Г.:  И, кстати, стоит сказать что-нибудь весомое о переводах. Они ведь явно часть общего с предисловиями проекта – в том числе по своему смысловому устройству…

А. М.:  Конечно: и перевод, и написание предисловий во мне поддерживается протестом против линейного членения знаний. Для меня было тяжелейшим разочарованием старое университетское образование: в старших классах школы я уже привык, что каждая настоящая книга – это метанойя, перемена ума. Прочитав «Осень Средневековья» Хёйзинги или «Столп и утверждение Истины» Флоренского, или Бахтина, или Фрейденберг, ты становишься другим человеком. Книга раскрывается прямо перед тобой, и твой интеллектуальный эрос – в том, чтобы схватить всё и сразу. Линейное изложение материала после этого выглядит как ограбление средь бела дня, и бежишь к складкам Делёза как беженец от гражданской войны. 

Поэтому мои предисловия и переводы – упражнения в метанойе. В студенческие годы я признавал только двух учителей – Бибихина и Седакову, а книги читал параллельно: рядом с монографией лежал Гвидо Кавальканти или Эзра Паунд. И сейчас для меня чувство ритма и уместности – начальное при переводе. Так, я перевел не только «Метафизику» Аристотеля, но и «Метафизику» Франсуа Федье, французского хайдеггерианца, невероятно вдумчивого философа, который учит ставить под вопрос собственную речь – не слишком ли мы поторопились с суждением, сделали ли мы достаточно наблюдений и выводов о себе, чтобы спешить с суждением?  

О. Б.-Г.: Для чего всё-таки понадобился новый перевод Аристотеля – чем недостаточен прежний? 
А. М.: А.В. Кубицкий был почтенным переводчиком с собственной философской позицией, но его перевод так же не работает с самого начала, как подкованная Левшой блоха или беломраморный автомобиль. Он был устаревшим уже при создании: стремление найти каждому смыслу Аристотеля полновесное слово обернулось шумом слов и множеством недолжных ассоциаций; стремление передать важность дела Аристотеля – утратой интонаций. Читать неинтонированный перевод – пытка. Я делал перевод ради студентов и друзей, признававшихся, что чтение философии на младших курсах в устаревших переводах отвратило их от философии, которую они поняли как невыносимое нагромождение больших непонятных слов. 

Мой Аристотель доверителен. Когда я начал публиковать отрывки из перевода, несколько классических филологов сразу набросились на меня с тем, что это модернизация Аристотеля, что это превращение великой мысли в развлечение. Я был огорчён, но вдруг знакомый профессор философии рассказал, как студенты подготовились к семинару по античной философии по моему переводу. Это счастье убедило меня продолжить работу.

О. Б.-Г.:  Давайте приведём полный список всех серий «РИПОЛ-классика», в которых Вы участвуете, и всех героев уже выговоренных и переведённых (ведь предстоят и новые?)

А. М.: Серии: «Искусство и действительность», «Philo-Sophia», «Librarius», «Theo-logia», «Лекции-Pro». Подготовленные мной – Аристотель (заново переведенный), Лонг, Боэций, Данте, Петрарка, Лоренцо Валла, Бальтасар Грасиан, два тома Лейбница, Вольтер, пять томов Рёскина… Нет, список не исчерпывающий. Предстоят новые! Но об этом пока не скажу.

Источник