Тут ничего нету

Сюда выводятся комментарии

Сюда выводятся даилоговые окна

About company (eng)
Поиск Карта сайта Обратная связь Зарегистрироваться Войти

Пресса о нас

Вровень с Бродским

  – Начнём, полагаю, с бесспорного: Иосиф Бродский – замечательный, что называется, от Бога, поэт. Талант редкостный, но гений ли? Нужны ли, оправданны тут сомнения, тем более современников? Не только в отношении Бродского, но и Пастернака, скажем, Мандельштама, некоторые считают, что без трагической их судьбы, или же вульгарно, без скандальной славы, с политической, идеологической к тому же подоплёкой, их поэтический дар всемирной известности не получил бы. Ваше мнение?
     
– При чем здесь известность? «Что слава? – Яркая заплата на ветхом рубище певца» – и это сказал самый известный русский поэт. И уж точно – гений. Самый безусловный из всех претендентов на это высокое звание. Но опять-таки мне всё равно, гений или не гений поэт, стихи которого я люблю. Тот же Бродский ставил Баратынского выше Пушкина, пусть это и субъективно. Что касается названных вами имён, то я воспринимаю их раздельно. Касаемо Бродского: с моей точки зрения, он уступает Мандельштаму и Пастернаку по богатству эмоциональной палитры и значению в русской поэзии, но его голос – самый трагический, он возвёл трагедию на античный уровень. Его лучшие стихи, типа «Разговора с Небожителем», – для меня вровень с драмами Софокла. Его восприятие Бога – опять-таки трагическое. Он называл себя кальвинистом, хотя я не уверен, что тут он был прав. На мой взгляд, в глубине души и в отношениях с Богом он остался иудеем, недаром так любил «Книгу Иова» и сравнивал себя с её героем. В моей книге «Post Mortem» дан не триумф, а трагедия поэта.
     – Как критик-аналитик, с отменным вкусом, эрудит, широкого, разнопланового диапазона, подскажите мне и нашим читателям аналоги, когда автор, взяв за основу своего повествования конкретное историческое лицо, в данном случае поэта, себя и в стихах, в прозе, в эссе раскрывшего, рискует домысливать в свободном, так сказать, полёте, нечто, не только никак, нигде, фактически не обоснованное, а изначально заявленное как домысел? Каков был тут ваш личный импульс? Обнаружить сокрытое в вашем герое? Перевоплотиться, слиться с ним? Или же… Ведь возможна догадка, что Соловьёву Бродский понадобился для других вовсе целей? Зная вашу, Володя, жёсткую трезвость и в оценке других, и самого себя, хотелось бы получить соответствующие комментарии к замыслу вашего нового романа.
     
– Ну, примеров множество. Взять моего любимого Тынянова, который говорил, что начинает там, где кончается документ. Именно на стыке документа, но продолжая его, написаны три его замечательных романа – «Пушкин», «Кюхля» и «Смерть Вазира-Махтара» о Грибоедове. Но зачем далеко ходить? Сошлюсь на моего героя. В стихотворении «Посвящается Ялте» содержится ответ на ваш вопрос:
     
     


     …да простит меня
     читатель добрый, если кое-где
     прибавлю к правде элемент Искусства,
     которое, в конечном счёте, есть
     основа всех событий (хоть искусство
     писателя не есть Искусство жизни,
     а лишь его подобье).
     


     С другой стороны, работая над этой книгой о Бродском, я перечитал все его стихи и статьи, заглянул в воспоминания о нём и в собственную память (мы были с ним хорошо знакомы с питерских времён, и он даже посвятил Лене Клепиковой и мне отличный стих на день рождения), прочёл больше половины из данных им шестидесяти интервью. Однако обращение к художке объясняется тем, что бродсковедение – мемуаристика и стиховедение – полностью исчерпало себя, обречено на повтор и говорильню. Роман, пусть даже близкий к реальности, предоставляет автору неограниченные возможности, его лот берёт значительно глубже. У меня уже был однажды такой опыт. Я написал вполне ордоксальный мемуар «Довлатов на автоответчике», который многократно печатался по обе стороны океана, входил в мои и наши с Леной Клепиковой книжки, но, чувствуя его недостаточность и недоговорённость, сочинил добавочно повесть «Призрак, кусающий себе локти», где дал человека, похожего судьбой и характером на Довлатова, но не один к одному, под другим именем, с рядом подмен. «Запретная книга» о Бродском значительно ближе к реальному герою, тем более в приложениях всё дано прямым текстом – мой печатный адрес к пятидесятилетию Бродского, аналитический рассказ о контроверзах Бродского и Евтушенко, эссе «Два Бродских», вплоть до отчёта о запрещении книги «Свобода слова по-питерски» с угрозой выселить издательство, если оно издаст книгу Соловьёва. Таким образом, обозначение Бродского в основном корпусе текста, то есть в романе, инициалом или инициалами (О – Ося, ИБ – Иосиф Бродский) – это секрет Полишинеля, тем более на обложку вынесены его имя и его фотография. Хотя высказывания героя не всегда буквальны, но цитатны в широком и даже стилистическом смысле, то есть подтверждены письменно или устно зафиксированными источниками. Но и флоберовский принцип «Эмма Бовари – это я» тоже остаётся в силе. И здесь снова сошлюсь на моего героя. «Ты – это я», – писал Бродский в своём «Письме Горацию», а в статье об Одене: «Я – это он». И даже на теоретическом уровне: «На что уповаю – что не снижу уровень его рассуждений, планку его анализа. Самое большее, что можно сделать для того, кто лучше нас, – продолжать в его духе. В этом, полагаю, суть всех цивилизаций». Вот и я полагаю, что написал книгу о Бродском вровень с его лучшими стихами.
     – Фигура Бродского и в прежних ваших книгах являлась едва ли не стержневой. Так построен «Роман с эпиграфами», и его вариант «Три еврея». Зачем понадобилось ещё раз возвращаться к той, вами уже как бы раскрытой теме?
     
– Не совсем так. «Три еврея» и «Post Mortem. Запретная книга о Бродском» – это скорее диптих или, как сейчас говорят, сериал. Первая книга – исповедального и покаянного жанра, и портрет Бродского там дан в рамках моего автопортрета: из трёх евреев сюжетно я – главный герой. Не говоря о том, что там питерский Бродский, городской сумасшеший, затравленный зверь, поэтический гений. В новой книге нью-йоркский, карьерный Бродский, с ослабленным инстинктом интеллектуального самосохранения, с редкими прорывами в поэзии. Про это я пишу и в моём эссе «Два Бродских», противопоставляя одного другому. Соответственно, вторая книга – это роман, хоть и на документальной основе.
     – Опасения, у меня лично возникшие. Сегодняшний, русскоязычный, литературный Нью-Йорк, с ядром эмиграции из Ленинграда – Питера, зациклен на двух кумирах, идолах: Бродском и Довлатове. Получается некоторый перекос. Чуть ли не все, кто сейчас в Нью-Йорке живёт, с кем я встречаюсь, кого читаю, либо в Бродского влюблялись, либо пили с Довлатовым. Интересно, конечно, и не бездарные люди оставляют об этом свидетельства, а всё-таки странно: а что уже у них, не повенчанных со славой, своего собственного опыта вроде как нет? Только в чужой тени они находят себя?
     
– Да, это как с ленинским бревном, которое с вождём тащили сотни мемуаристов. Но это вопрос не ко мне. У меня не мемуарная книга, а докуроман. Но с другой стороны, нельзя отказать людям, которые близко знали тех, кто стал при жизни или посмертно знаменитым, в праве писать о них. В течение нескольких лет, будучи к тому же соседями, мы ежевечерне встречались с Довлатовым. Вот я и сделал о нём телефильм с участием тех, кто его знал, включая вдову, которая знала Серёжу лучше других, и сочинил мемуар «Довлатов на автоответчике», обнаружив в последнем оставленные им сообщения.
     –Бюффон сказал: стиль – это человек, то бишь автор. Я читала главы, опубликованные из вашего романа, и узнавала в них вас, Владимира Соловьёва. При чём тут Бродский?
     
– Мы возвращаемся к тому, о чём уже говорили. Флоберовское вживание в героя не исключает верности натуре. Смею надеяться, что Бродский в моей книге близок тому, каким он был на самом деле. Я поставил перед собой задачу сделать из памятника человека, чтобы Бродский снова стал похожим на самого себя, а не на монумент, стащить его с пьедестала, пробиться сквозь «бронзы многопудье» к живому человеку, каким знал его лично, и к его великим стихам. Есть такой жанр – агиография: жития святых. У меня анти-агиография: герой не на постаменте, а в реале. Сам Бродский никогда не чувствовал себя святым, наоборот – называл себя монстром. «И средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он» – вот классическая формула поэта. И можно привести длинный список поэтов, которых никак уж не назовёшь святыми: злослов и всеобщий обидчик (включая своего будущего убийцу Мартынова) Лермонтов, картёжный шулер Некрасов, Фет, который довёл до самоубийства брюхатую от него бесприданницу, отказавшись жениться, предавший Мандельштама в разговоре со Сталиным Пастернак – да мало ли! Что нисколько не умаляет их поэзии. Мне моя редакторша написала: «Спасибо вам за Бродского! Мне он никогда не был близок, а теперь – это просто какое-то озарение: живу только им…»
     – Свобода, смелость, независимость – это, конечно, хорошо. А всё-таки, мне кажется, есть дозированность, сбалансированность. Особенно перед теми, кто нам не ответит. Я, например, тут очень настороже, когда вспоминаю о тех, кого нет, почти суеверно, чую их суд, нам, живущим, пока неведомый. Но соврать боюсь. Ваше мнение?
     
– Как раз об этом я и пишу в своей книге в связи с лжевспоминальщиками. Как беспомощны перед ними мертвецы, у них нет возможности ответить. И привожу примеры. Скажем, из того же Кушнера: «Показал мне, вынув из бумажника, затёртую фотографию: это меня и Лену сфотографировал у нас дома кто-то из американцев, и она попала к нему» или «Купил мне транзисторный приёмник «Sony» – «с премии». Когда я благодарил за подарок, вдруг сказал: «Я скоро умру – и всё будет твоё…» Я почувствовал, что он очень одинок». Чистая лажа! Так можно написать только о родном и близком человке, а здесь всё было наоборот, и Бродский посвятил этому пииту стихотворение, предчувствуя и предупреждая:
     
     


     Не надо обо мне. Не надо ни о ком.
     Заботься о себе, о всаднице матраса.
     Я был не лишним ртом,
     но лишним языком,
     подспудным грызуном
     словарного запаса.
     
     Теперь в твоих глазах амбарного кота,
     хранившего зерно от порчи и урона,
     читается печаль, дремавшая тогда,
     когда за мной гналась секира фараона.
     
     С чего бы это вдруг? Серебряный висок?
     Оскомина во рту от сладостей
     восточных?
     Потусторонний звук? Но то шуршит
     песок,
     пустыни талисман, в моих часах
     песочных.
     
     Помол его жесток, крупицы – тяжелы,
     и кости в нём белей, чем просто
     перемыты.
     Но лучше грызть его, чем губы от жары
     облизывать в тени осевшей пирамиды.
     


     Классный стих! Редкостный поэтический прорыв у позднего Бродского. Так его подзавёл объект этого стихотворения.
     – Володя, уверена, ваш роман будет востребован, собственно и наша с вами беседа есть дань моего уважения к вам, к писателю, которого я сама выделила, правда, не без подсказки нашего гениального, вот уж вправду, книжника Миши Фрейдлина, по чьему совету я и стала выписывать ваши книги. И не разочаровалась. Мой вердикт: читайте Соловьёва. О чём бы он ни писал.

Беседу вела Надежда КОЖЕВНИКОВА